Klavierabend Михаила Плетнева: эссе главного редактора, рецензия Андрея Хитрука

Дата публикации: Январь 2018
Klavierabend Михаила Плетнева: эссе главного редактора, рецензия Андрея Хитрука

Эпоха Композитора (Писа-теля, Поэта, Художника) закончилась с завершением компенсаторной функции искусства. Теперь появление новой симфонии (или чего-то в этом роде) даже от лица «действующей именитости» не рождает волны общественного резонанса. Да и фигур, подобных Шостаковичу, нет. К тому же, гремевшие в советские времена авторы художественной песни, творившие «песенную цивилизацию» способом мелодийно-идеологического внушения, вымерли. Ее величество Попса гремит «индустриальными» шестернями, заглушая тихую суету поиска новых звуковых идей, а заодно загоняя в драгоценные для нас резервации (типа «Орфея», «Mezzo», канала «Культура») всю гигантскую сферу Искусства, не покинутого Духом.

Похоже, мы действительно вошли в новый эон, но рельсы по-прежнему протянуты в предполагаемую бесконечность истории. И композиторы (писатели, поэты, художники) по-прежнему ищут свой путь, свое соответствие, свои предложения, воспринимаемые (в случае удачи!) уже исключительно с интересом (порою вежливым), но не с откликом на открывшуюся истину, признаваемую всеми. Другие действующие лица и персонажи культурной ауры сегодня выступают в значении опорных фигур, определяющих интенсивность процесса жизни искусства среди людей. Другие, но кровно принадлежащие искусству. В музыке это исполнители мирового класса, подхватившие функцию творцов в системе «мер и весов», определяющей представления о масштабе и наполнении культурного пространства. Именно эти персонажи начинают восприниматься как знаковые фигуры времени. Достаточно представить значение деятельности нескольких прославленных наших культуртрегеров-исполнителей мировой известности, организаторов разного рода фестивалей, чтобы осознать: главный акцент эпохи — в просветительстве, в героическом противлении варваризации культуры, в усилиях по преодолению границ невольно возникших резерваций, сохраняющих искусство высокой духовности. Все они — символы прежде всего устремленности вширь, к охвату разных сфер величайших ценностных накоплений человечества. Именно к этим, уже накопленным ценностям искусства основное тяготение интеллектуальной элиты общества, не подпавшей под жернова так называемой «музыкальной индустрии». Быть может, тяготение к классике в каком-то смысле отразило протест против покусительства на сам статус искусства в явлениях крайнего авангарда, но главное в этой приверженности — желание еще раз приникнуть к образам привычной аполлонической красоты и в этом привычном встретить некую «недослышанную новизну».

На обложке предлагаемого вы-пуска «PianoФорум» — портрет Михаила Плетнева, творческая личность которого — ярко светящийся знак нашего времени, один из символов времени. В отличие от упомянутых выше знаменитых культуртрегеров, он ярко выраженный интроверт, устремленный прежде всего к постижению себя самое, и потому — первооткрыватель непостигнутых тайн нашего загадочного искусства. Главный вектор устремлений Плетнева-пианиста направлен не вширь, но исключительно вглубь. К нему полностью приложимы гениальные строки Мандельштама:

В самом себе, как змей, таясь,
Вокруг себя, как плющ, виясь, —
Я подымаюсь над собою:

Себя хочу, к себе лечу,
Крылами темными плещу,
Расширенными над водою;

И, как испуганный орел,
Вернувшись, больше не нашел
Гнезда, сорвавшегося в бездну, —

Омоюсь молнии огнем
И, заклиная тяжкий гром,
В холодном облаке исчезну!

Подиум Плетнева-интроверта всегда, однако, принадлежит залу. Такова непререкаемая сила суггестии великого артистизма — интровертного артистизма, преобразующего, казалось бы, исконную данность в пронзительное явление непредвиденной новизны.

Плетнев как будто чувствует, как в извечном диалоге культуры и цивилизации последняя побеждает, предопределяя возвышенную трагичность предзакатной жизни величайшего мифа о человечестве, таящегося в пантеоне звуковых ценностей.

Плетнев за роялем — образ законченной отстраненности, ощутимого одиночества. Но это состояние творца, погруженного в свое преобразующее постижение присвоенной мысли. Он словно является нам из глубин своего жизненного одиночества, где охлажденность разума по-рождает невиданную утонченность поиска смыслов, ускользнувших от всех предшественников. Наедине с собой он творит для всех. Там, в тишине «предварительного действа» он создает свои «интерпретационные произведения», несущие в себе его, плетневское постижение своей эпохи, пронизанной предзакатными чувствами. Между его искусством и непосредственным воздействием этого искусства всегда носятся таинственные тени нашего времени. «Пафос борьбы? О, это уже не про нас, мы движемся к завершению, но я расскажу вам о том, как это было», — вот скрытый посыл, рождающий особую, плетневскую нарративность даже в самых патетических страницах наследия. И зал, в который не попасть, когда играет Плетнев, словно говорит: «А нам сей-час, в наш век варваризации культуры милее всего тончайшая аполлоническая красота, недослышанная в бездонных глубинах наследуемых ценностей; мы пришли встретиться с искусством слышащего недослышанное — с самым вожделенным сегодня, таящемся в вечно ценных посланиях прошлого».

Он бежит от предвзятости, и кажется, что освобождается от скрижально прочерченных норм воплощения прославленных шедевров. Но это и так, и не так; даже совсем не так. Разве ломает он радикально темповую природу сочинений? Разве меняет систему контрастирования в композиционном целом? Разве искажает радикально динамический контур сочинения? Нет, как будто все сохранено (или почти сохранено). Знаменитая «Аппассионата» вполне узнаваема. И неузнаваема одновременно. В чем же тайна? А вот это и не выразить словом. Это тайна самого артистического величия, начиная от непостижимости природы контакта с клавиатурой и кончая мобилизацией «дирижерского мышления». Последнее позволяет ему соотнестись с фортепианным наследием в масштабе осознания скрытой симфонической сущности монументальных явлений и целостного космоса фортепианного репертуара. А сущность эта прежде всего — в полисемантике интонационных полей. В этом поли- — бескрайнее пред-ложение поиска скрытых (не рас-крытых!) значений, здесь, наверное, источник возможного счастья плетневского одиночества, счастья обретения (осознания) предпосылок новизны произнесения, предпосылок природных, а значит — правдивых! Неутолимость духа — вот истинно русская черта творческой эволюции этого уникального ар-тиста. Тот, кто имел возможность слышать Плетнева в разные периоды его жизни, чувствует эту неутолимость, с особой силой явленную сегодня. Вот Плетнев на эстраде, и где-то в глубине творческого события рождается священный кон-такт с воспринимающим сознанием, тот контакт, который отвергает чувство случайного соприкосновения и порождает чувство приближения к истине.

Феноменальная ноябрьская про-грамма пианиста, обнажившая точку эволюционного стремления (еще одну промежуточную? конечную?), явила нам Плетнева-мистика. Бетховен и Лист. Бетховен — светлейший и мрачный, пришедший словно издалека в нарративном повествовании, словно рассмотренный из другого времени, наполненного холодом предощущений конца и тщеты всех бурь, этот Бетховен Плетнева удивительным образом «поясняется» его же Листом. Листовская часть ноябрьских концертов — что-то вроде открытой декларации эсхатологичности мировосприятия артиста. Невыразимая красота жизни, тончайшей стихии лирических движений Духа: повествование об этом подается в траур-ном (погребальном!) обрамлении. Вот ведь поразительно: Плетнев отвергает весь мистический опыт авангарда, его апокалиптические видения. Он отвергает все это и как исполнитель, и как композитор. Но ощущая, что эсхатологичность пронизывает сегодня чувствования мира, говорит нам: классическое наследие — бездна идей и сигналов. Их надо увидеть (услышать): это знаки из глубины времен на все времена.

Мистическая сущность листовской части ноябрьской программы декларирована, и слушатель понимает: мистику давно вовлекли в утонченную и сложную культуру, наполненную неумирающими зна-чениями. Это та мистика, которая предполагает тайну не как нечто гранично отсекающее познание, но как образ до конца не познаваемой глубины, полноты, неохватного объема. Это та мистика, которая отмечена знаком профетического начала, ибо сакральное, интимное, лежащее в основе мистического ощущения, столь мощно увеличено Искусством, что становится всеобщим принадлежанием. От мистики — к магическому: вот ощущение воспринимающего сознания. Но соприкосновение с этой магией возможно лишь в зале, когда видишь почти неподвижную фигуру мизантропа, рождающего звуковые цветы необыкновенной красоты, когда чувствуешь тотальную тишину зала и буквально видишь небывалые ферматы пауз как «остановленные мгновения», когда каждый элемент неожиданного обновления рождает тихий восторг и твой, и всех вместе, и ты пронизан этим сочувствованием. Можно представить того, кто слушает Плетнева в записях, удивляющегося и несогласного, даже отвергающего конкретные решения, воспринятые охлажденно, как бы «в резонансе» с превалирующими исполнительскими традициями. Но те, кто в зале, — пленники мистической магии, и кажется, что для Плетнева и сама музыка мистична, ибо непознанной остается тайна ее феномена.

Что же предлагает нам этот уникальный артист? Он предлагает не просто свое прочтение классики. Он предлагает мысль (доказанную своим волшебным искусством) о возможности взглянуть на изведанное, как на неизведанное, таящее знаки соответствия разным временам и эпохам. Он чувствует и заставляет почувствовать других, что эти знаки суть свидетельства необыкновенной «семантической пластичности» самых различных интонационных полей, несущих предпосылки возможных изменений параметров соотнесения конгениальной исполнительской мысли с величайшими ценностями академического «пантеона».